Тут должна была быть реклама...
В прошлой жизни, до того как их судьбы сплелись в одну, обе души владели искусством каллиграфии. То ли из любви к изящному письму, то ли под страхом дедовского гнева, но долгие часы, пр оведенные за выведением букв на алфавитных языках, отточили в новой, единой душе острое чутье к малейшим изгибам и нажимам пера, к тайному языку почерка.
И вот теперь Крафт собрал все свое внимание, погрузившись в состояние предельной, почти фотографической наблюдательности. Он заставил себя отбросить мимолетные, тревожащие уколы интуиции, если те вдруг возникали, и целиком посвятил себя холодному анализу бумаг, устилавших пол.
Ведь легкость и уверенность руки, сила нажима — все это влияло на толщину штриха, невольно отражая душевное состояние пишущего в тот самый миг. Слитность же букв, плавность переходов между ними говорят о беглости мысли, уверенном владении словом. Конечно, и здесь можно схитрить, подправив написанное, но опытный глаз все равно заметит неестественные заминки, крошечные разрывы в начале или конце штриха.
Подобно тому, как схожие мысли рождают схожие слова, так и почерк одного человека тяготеет к единству стиля. И все же, разбросанные здесь записи, при всей их пестроте, можно было условно разделить на три потока, три разных настроения пера.
Первый стиль, образцом которого служило письмо, являл собой пример истинного мастерства, той самой «непрактичной великолепности». Плавные, летящие линии этих связных букв рождались не от скорости, но от особого искусства: перо не отрывалось от бумаги, а словно бы парило, мягко перетекая от одного штриха к другому, сплетая их в единую вязь. В обычной жизни такое письмо не только медлительно, но и чревато ошибками — рука дрогнет, и изящество обернется кляксой. Но здесь, в этих переплетениях линий, символы обретали удивительную цельность и красоту. А учитывая безупречный контроль профессора над интервалами и размером букв, даже на нелинованной бумаге строки выглядели по-машинному ровными, но при этом живыми и изысканными. Писавший эти строки, несомненно, пребывал в самом благодушном и сосредоточенном настроении, раз у него хватило душевных сил и терпения довести свое письмо до такой почти запредельной утонченности.
Второй тип почерка выдавал спешку. Штрихи здесь были тоньше, почти без тех крошечных заусенцев по краям, что оставляет медленно ползущее по бумаге, насыщенное чернилами перо. Это говорило о быстром, едином росчерке, о кратком касании бумаги. Но в этих строках часто встречались внезапные обрывы, словно мысль спотыкалась, замирала в нерешительности, оставляя после себя разрыв или чуть расплывшуюся точку — след секундного раздумья над нужным словом. Первоначальный поток прерывался, а затем возобновлялся, но уже сбившись с ритма, нарушив внутреннюю гармонию фразы. Продолжая писать, профессор порой неуклюже дорисовывал штрих, пытаясь соединить разорванное. Но эти искусственные связки при ближайшем рассмотрении выглядели чужеродно, выдавая себя Крафту, словно плохо затянувшийся шрам.
Третий же вид… он был самым тревожным. Эти заметки буквально кричали о том, что мысли пишущего блуждали где-то далеко. Неровные, то толстые, то едва заметные штрихи, рваная связь между буквами, отсутствие всякой цельности. Наклон букв мог меняться несколько раз на одной странице — немыслимо для человека с устоявшимся, выверенным почерком. В таких записях нечитаемых слов было как минимум вдвое больше, чем в остальных, а порой целые полстраницы превращались в неразборчивую, хаотичную вязь. Прописные буквы мешались со строчными, строки плясали, разделенные какими-то странными знаками, похожими на случайные росчерки пера, начисто лишавшими текст остатков смысла. В худших образцах буквы налезали друг на друга, сбивались в кучу, словно боясь пустого пространства рядом, слипаясь в плотный, уродливый комок — напоминая каракули самого Крафта до того, как он всерьез взялся за перо, — каракули, распознать которые было почти невозможно.
Встречались и вовсе странные, неуклюжие знаки, которым Крафт не мог найти никакого объяснения. А некоторые символы были буквально выцарапаны на бумаге — перо шло против обычного направления письма, и когда чернил не хватало, автор с силой проводил по тому же месту снова и снова, пока не прорывал волокна бумаги, вырезая эти жуткие буквы.
— Люциус, ты уверен, что это — почерк профессора? — спросил Крафт, голос его дрогнул. Он выделил один из листков третьего типа и указал на штрих, продравший бумагу насквозь.
Такое письмо было не просто уродливым — оно было варварским по отношению к перу, оно должно было издавать при написании резкий, скрежещущий звук. Словно игла царапает наждачную бумагу, усеянную мелкими камушками, — неприятный скрежет, бьющий по барабанным перепонкам, и неровная дрожь, отдающаяся в кончиках пальцев, сжимающих перо. Перенеся это ощущение на кончик пера профессора, Крафт почувствовал почти физическую непереносимость; одного взгляда на такие строки хватало, чтобы вызвать приступ дурноты. Вряд ли кому-то в зд равом уме могло нравиться подобное — так же инстинктивно человек отвергает скрежет лопатки по чугунной сковороде.
Люциус вгляделся и кивнул:
— Этот листок я немного помню. Да, это писал профессор. Незадолго до отъезда, потому и запомнилось — уж больно странно выглядело.
Крафт нахмурился еще сильнее, поднес листок к окну, всматриваясь в искаженные знаки, пытаясь уловить в них хоть тень смысла. У многих почерк портится от спешки или невнимательности, но это было иное. Он был уверен — дело не просто в небрежности или рассеянности. Чтобы «вырезать» один из этих символов, потребовалось несколько движений пером против хода, кончик которого прорвал бумажные волокна. Чернила растеклись по поврежденным нитям, превратив линию в неровную, зубчатую полосу из клякс и точек, похожую на воспаленный шрам.
В сознании Крафта этот знак вызывал отвратительные, болезненные образы: туберкулезные очаги в узком просвете бронхов, гроздья опухолей и кист, нанизанных на нитку, — тошнотворные порождения хаоса, искажающие все упорядоченное. Острые, изломанные линии других символов обступали его, словно иссохшие костлявые пальцы, вцепившиеся в гниющую плоть. Мелкие, беспорядочные буквы, похожие на рой мечущихся мух, вились вокруг, выстраиваясь в траектории, казавшиеся то круглыми, то квадратными, и создавали иллюзию болезненного, пульсирующего движения, если смотреть на них достаточно долго.
Он никогда не видел таких… нет, не букв, не символов — нельзя называть символами то, что столь явно противоречит самой природе вещей, самой гармонии письма. Ни один человек в здравом уме не мог и не должен был начертать подобное.
Если это действительно оставил профессор Калман, то Крафт предпочел бы верить, что злой дух завладел его телом и, обманув всех, сотворил эту самую чудовищную, самую кощунственную шутку из всех, что он знал.
— Нет, здесь какая-то ошибка, — заключил Крафт, наконец оторвав взгляд от бумаги. Сознание, рассеявшееся под влиянием увиденного, собиралось с трудом. Неотвязные, тошнотворные ассоциации заполнили разум, вытаскивая из памяти самые неприятные, самые глубоко запрятанные образы и сплетая их с увиденным на бумаге в мерзкий клубок. Волна отвращения и дурноты заставила его как можно скорее отстраниться от бумаг, убрать их с глаз долой, спрятать в закрытые ящики.
— Кажется, я немного продвинулся, — сказал он, стараясь придать голосу спокойствие. — Давай пока разложим их так.
— Отлично. Без профессора ты тут главный, — охотно согласился Люциус, доставая пару деревянных плашек, служивших закладками.
Крафт еще некоторое время сортировал бумаги, раскладывая их по трем стопкам и перекладывая плашками, чтобы потом было легче вернуться к ним. Еще пара щелчков — крышка ящика закрылась. Комната вновь обрела свой опрятный и уютный вид, и Крафт вздохнул с необъяснимым облегчением. Но работа была далека от завершения: впереди ждала тайная лаборатория в медицинской школе, и что их там ожидало — оставалось лишь гадать.
О настоящем противогазе не могло быть и речи, а лезть внутрь, прикрыв лицо мокрой тряпкой, — затея сомнительная, почти самоуби йственная. Нужно было придумать что-то еще. И тут Крафт вспомнил о снаряжении, которое часто изображали на картинках со средневековыми чумными докторами, — о маске с птичьим клювом. Оказалось, такие действительно существовали в этом мире. Правда, как именно она работала, он не знал. Его познания ограничивались смутными сведениями из какого-то старого текста: якобы клюв набивали мешочками с травами и специями для отпугивания миазмов. Звучало вроде бы логично... а с другой стороны — совершенно бессмысленно против настоящей заразы.
— Люциус, — обратился он к помощнику, — я хотел спросить... нет ли у нас тех масок, что надевают, когда идут к чумным больным? Ну, такие, с длинным носом?
Крафт сложил руки перед лицом, изображая клюв.
— А это точно необходимо? — Люциус явно не разделял его опасений. Сегодняшние метания Крафта изрядно его вымотали, и энтузиазм по поводу дальнейших экспериментов заметно поутих. — Даже если там и правда яд, мы же уже выпили разбавленный образец перед тем, как отключиться.
На миг ме лькнула мысль: «Может, я и правда перестраховываюсь?»
Но Крафт тут же ее отогнал. Раньше, когда профессор и Люциус регулярно наведывались в лабораторию, дверь наверняка открывали хотя бы для проветривания. Теперь же она была заперта целую неделю. Если там действительно что-то летучее, ядовитое скопилось в замкнутом пространстве... Лучше потратить лишний час на подготовку, чем рисковать остатком жизни из-за глупой неосторожности. Этот расчет был предельно ясен и холоден.
Уже поблагодарили: 0
Комментарии: 0
Тут должна была быть реклама...