Лучшего момента для знакомства, пожалуй, не подгадаешь, так что я переглядываюсь с Райс и направляюсь к небольшой группке у повозки, попутно прикидывая в уме: относится ли хозяйка приюта к тем, кто ждёт дежурной вежливой улыбки, или же фальшивую улыбку она сочтёт за оскорбление? К тому мигу, как я дохожу до места, прийти к однозначному выводу мне так и не удаётся, а потому и улыбнуться я забываю.
Впрочем, её это, похоже, ничуть не смущает. Когда я подбредаю к ней – ссутулившись, с безвольно повисшими плечами и руками, – она всплёскивает ладонями, подаётся всем телом навстречу и радостно воркует. Не успеваю я опомниться от этого потока неподдельного ликования на её лице, как она подлетает ко мне вплотную, обхватывает обе мои кисти своими крохотными ручками и крепко их сжимает, а затем поворачивается к Райс, одаривая её такой же лучезарной улыбкой.
"О, а вот и ты! Сколько же я о тебе наслышана! Какие чудные выдались деньки. А ты, должно быть, его подруга! Спасибо тебе огромное за всё, что ты сделала для Нилса, Вернекке, Пила и Хильды. Сама знаешь, какими неугомонными бывают ребятишки в их возрасте – так и норовят умчаться в лес, сами не зная куда! Небось намаялась с ними?" — щебечет она.
Райс мотает головой, и её пышные волосы забавно подпрыгивают, хоть и собраны в хвост; секунду она подбирает подходящее слово.
"Ничуть! Ребята они... боевые. В самом лучшем смысле, конечно!" — отвечает Райс.
Хозяйка приюта в ответ кивает с таким жаром, что повязанная вокруг её головы шаль едва не сползает набок, а затем снова поворачивается ко мне – в её глазах вдруг мелькает тихая грусть, ничуть не гасящая прежнего тепла.
"Понимаю, о чём ты, дитя моё. А тебя я от всего сердца благодарю за всё, что ты делаешь для Летта. Непросто полюбить такого мальчика," — говорит она.
В моём мёртвом сердце что‐то глухо хрустит.
"Вот тут я бы поспорил."
Улыбка её не дрогает ни на волосок – так и светится на лице, даже не думая сходить. А вот у меня почему‐то ответить тем же никак не выходит.
"Спасибо тебе. Отрадно слышать, что ты так считаешь," — произносит она.
Она всё ещё сжимает мои ладони. Мои ледяные, мертвецки холодные руки. Я даже вспотеть не могу, чтобы выдать свою неловкость. И всё же, после её только что сказанных слов, внутри вертится вопрос, который я просто обязан задать. Если у меня не хватит духу спросить об этом прямо, какой же я тогда ему друг?
"Матушка‐хозяйка..."
"Прошу тебя, зови меня просто тётушкой Гирдл."
Тётушкой как‐как? Я едва заметно встряхиваю головой.
"Тётушка Гирдл, насчёт Летта..."
Пальцы её сжимают мои ладони ещё крепче, и я осекаюсь на полуслове. Тень затаённой печали смягчает её улыбку, и буквально за одно мгновение она словно стареет лет на десять с лишним. Ещё минуту назад я бы не взялся угадать её возраст, но теперь не сомневаюсь: ей уж точно далеко за 50. Не выпуская моих рук, она переводит взгляд на остальных присутствующих здесь людей и собирается с улыбкой.
"Давай‐ка потолкуем в доме, дитя моё. А вы, девочки, не поможете ребятишкам разобрать поклажу? Было бы так обидно, если бы что‐то из пожертвований ненароком побилось."
"Конечно. С радостью поможем," — отзывается Холли.
Слова благодарности в устах тётушки Гирдл, которые обычно бросают мимоходом, звучат с удивительной, непривычной весомостью – будто она вкладывает в них всю душу. Убедившись, что привезённому добру ничто не грозит, она снова поворачивается ко мне.
"Спасибо тебе, дитя моё. А мы с тобой пойдём. Нам о многом нужно переговорить," — говорит тётушка Гирдл.
Одну мою руку она отпускает, но вторую продолжает держать – совсем как заботливая мать, следящая, чтобы несмышлёный малыш не свернул куда не надо, – и ведёт меня в дом. Поскольку отказаться нет никакой возможности, мне остаётся всего свободной рукой махнуть на прощание Райс. Та в ответ коротко касается полей своей шляпы, безмолвно желая мне удачи.
Тётушка Гирдл проводит меня через весь первый этаж храма детей, поднимается со мной по лестнице и заводит в боковую комнатку, о существовании которой я даже не подозревал. Каморка совсем крошечная и уютная – не будь тут окна с видом на сад, я бы решил, что до перестройки особняка здесь была обычная кладовка.
Лишь теперь она наконец выпускает мою ладонь. Я по инерции делаю ещё шаг следом, но вместо того чтобы опуститься в одно из двух кресел, как я ожидал, она подходит к окну и опирается маленькими, натруженными руками о подоконник.
"Дерева больше нет."
Я невольно вздрагиваю и пячусь на полшага.
"Д‐да, оно было... Я, конечно, не хотел его рубить, но грибок..."
Она снова поворачивается ко мне с открытой, искренней улыбкой, а затем окидывает взглядом весь обновлённый сад.
"Спасибо тебе. У самой у меня так и не хватило духу его срубить. Теперь во дворе куда светлее. Я очень рада."
Рада ли она на самом деле? Не поймёшь. Почему‐то мне становится не по себе.
Она жестом приглашает меня присесть на диванчик, и, хотя вслух она ничего не просила, я послушно опускаюсь на подушки. Ничего не могу с собой поделать – рядом с ней ноги сами несут выполнять любую её просьбу. Может, всё дело в том, что она не приказывает, а именно мягко просит? Когда моя собственная мать хотела чего‐то от меня добиться, до «пожалуйста» и «спасибо» там дело никогда не доходило. Впрочем, полагаю, так ведёт себя большинство матерей. По крайней мере, в кино их показывают именно такими.
Но тётушка Гирдл совсем не похожа на киношную маму. В ней чувствуется нечто куда большее.
Она задумчиво смотрит в окно, тоскующе вздыхает и качает головой, но тут же выпрямляется во весь свой небольшой рост и возвращает взгляд ко мне.
"Раньше на том дереве висели качели. Ничего затейливого или дорогого – иначе отец ни за что бы нам их не позволил. Таким уж он был: считал, что если вещью пользуются каждый день, она должна быть дешёвой, чтобы не жалко было заменить. Так что сиденье смастерили из дощечек от сломанного сестрой стула, а верёвками послужила лопнувшая упряжь дрейка. Мы качались на них чуть ли не с утра до вечера, вечно сбивали коленки в кровь и подворачивали лодыжки. Но наутро как ни в чём не бывало снова бежали к дереву, и я раскачивала сестру так высоко, что она едва не влетала прямо в это окно. Как бы мне хотелось... А что ты сделал со срубленным деревом?" — спрашивает она.
Дай я себе хоть секунду на раздумья, ни за что бы не решился признаться прямо.
"Я его сжёг," — отвечаю я.
Однако она всего тепло улыбается и, погружённая мыслями и взглядом в далёкое прошлое, садится в кресло напротив – опускается медленно и бережно, щадя уставшие старые колени.
"Вот и славно. Ты добрый мальчик, Феннрик. Понимаю, со стороны я кажусь ревностной служительницей Богини Детей, но выросла‐то я в храме Огня. Вера там крутая и суровая, а в прежние времена была и того жёстче. Отец бывало стращал меня: мол, если буду плохо себя вести, явится сама Богиня Огня и очистит меня пламенем. Обряд этот не проводили уже добрую тысячу лет, а он всё равно пугал маленькую девочку такой жутью! Ох, знал бы он только, какой первобытный ужас вселял в меня этим обещанием..."
Я понимающе киваю, тем более что её рассказ даёт мне отличный повод вставить словечко от себя.
"А мне отец в детстве говорил, что если буду строить рожи и скашивать глаза к переносице, то на всю жизнь таким косым и останусь. И ещё пугал, будто если не лягу спать вовремя, то превращусь в ночного мотылька. Правда, вышло ровно наоборот: мотыльки казались мне жутко крутыми, так что я нарочно пытался не смыкать глаз всю ночь напролёт. В мотылька я так и не превратился, зато на следующий день пришлось отлёживаться дома вместо школы," — делюсь я.
По комнатке разносится звонкий, заливистый смех – я даже глазам не верю, что так смеётся она. Подобный смешок куда больше подошёл бы какой‐нибудь светской даме, а никак не ей.
"Ну и умора! Надо непременно запомнить. Как думаешь, на наших сорванцов подействует?"
Я задумчиво потираю подбородок. Любителей засидеться далеко за полночь под этой крышей и впрямь хватает... В памяти тут же всплывает образ одного прикованного к постели приятеля, и губы мои сами собой трогает улыбка.
"На здешних ребят? Ну, если я знаю одного из них так хорошо, как мне кажется, перспектива превратиться в ночного мотылька вряд ли нагонит на него хоть капельку страха."
Улыбка её снова становится тихой и печальной.
"Ты ведь про Летта?"
Я коротко киваю.
"Да. И как раз насчёт него..."
"Вот уже три года я пытаюсь подыскать ему приёмную семью или место подмастерья. Но его попросту нигде не соглашаются взять. Даже если не говорить о том, что он не может ходить, большинство окружающих через слово не понимают его вычурного наречия. Единственное ремесло, какое было бы ему по плечу, – работа в библиотеке или при университете, но даже там есть свой предел терпения."
Я сплетаю пальцы в замок. Холодно. Но не задать этот вопрос я не могу. Глубоко вздохнув, я заставляю себя посмотреть ей прямо в глаза.
"В‐в таком случае... Как думаете, может, мне забрать его с собой?" — спрашиваю я.
Не переставая улыбаться с невыразимой материнской добротой, она мягко качает головой.
"Невероятно благородно с твоей стороны предлагать такое, дитя моё. Это сам Летт тебя попросил?"
Я неохотно киваю. Взгляд у неё пронзительный – видит насквозь не только меня нынешнего, но и всё, чем я был прежде и чем когда‐либо стану. И страшнее всего то, что она продолжает улыбаться. Она знает обо мне всю подноготную, но всё равно сидит со мной в одной комнате и ласково улыбается. Хоть я уже и понял её ответ – и в глубине души сам с ним согласен, – язык всё равно выговаривает просьбу.
"Он просто не знает, куда ещё податься. Прошу вас," — добавляю я.
Она отвечает с той же безграничной искренностью, с какой только что благодарила меня.
"Прости меня. Ему не вынести кочевой жизни в дороге – и уж тем более в компании того, за кем охотятся все силы этого мира. За его будущую судьбу я страшусь куда меньше, чем за твою," — говорит она.
Она что, сейчас встревожилась за меня? Я сжимаю кулаки. От безвыходности положения хочется волком выть и скрутиться в тугой узел. Когда я снова поднимаю на неё глаза, то даже представить боюсь, сколько отчаянной мольбы написано у меня на лице.
"Спасибо. Но тогда... Что же с ним станется? Если в семью его не берут и работать он нигде не может..." — по привычке поблагодарив, выговариваю я.
И хуже всего то, что этот же самый вопрос явно не даёт покоя и ей самой – только на её плечах он висит уже три долгих года, а не какую‐то неделю. Голос её дрожит и слабеет.
"Оставаться здесь вечно он не сможет. Храмов детей в мире слишком мало, а сирот, которым не выжить без нашего крова, – слишком много. В одной его спальне мы могли бы разместить почти полдюжины малышей, не говоря уже о том, в какую копеечку обходятся нужные ему книги. Наш долг – беречь его под своей крышей, и мы этот долг исполняем. Но рано или поздно настанет день, когда ему придётся покинуть приют. И дня этого я жду с ужасом," — признаётся она.
"Куда же он пойдёт?"
"Не знаю. Мне остаётся лишь молиться и надеяться, что до того дня я всё‐таки сумею выхлопотать для него кров или службу. Вот только время неумолимо тает."
Пот из меня не катится – ладони сухие как пергамент, спина тоже. До костей пробирает ледяной озноб. Мне ведь так хочется помочь, и всё же...
"Тогда я могу вернуться сюда прежде, чем ему придётся уйти, и..."
Половину её лица заливает свет из окна, а вторая тонет в тени, так что мне виден лишь один её глаз. И в нём нет ни капли жестокости, хотя сам вопрос бьёт наотмашь.
"А сумеешь ли? Можешь ли ты поклясться, что сам ещё будешь жив через год? Или через два?" — спрашивает она.
Я опускаю взгляд в пол. Челюсти стиснуты, кулаки сжаты до побеления, а по телу пробегает мелкая дрожь. Чёрт. Чёрт побери. Неужели я и впрямь настолько беспомощен? Летт ведь совсем рядом, под этой самой крышей, а я...
"Нет. Не могу дать такого обещания," — сквозь зубы выдавливаю я.
В поле зрения появляется маленькая мягкая ладонь. Я позволяю себе вложить в неё свою руку. Её короткие пальцы обхватывают мою кисть, даже не в силах сомкнуться вокруг неё целиком. Но это и не важно. Главное – я чувствую исходящее от них живое тепло. Её тепло.
"Я сделаю всё, что в моих силах, но прямо сейчас ты ничем не можешь ему помочь," — мягко говорит она.
"Не говорите так. Пожалуйста, не говорите так," — умоляю я.
"Когда зайдёшь к нему сегодня, сумеешь сказать ему правду? Что не сможешь забрать его с собой?"
От одной этой мысли меня прошибает разрядом ледяного тока, и я болезненно вздрагиваю всем телом. Голос мой становится совсем тихим и жалким – расслышит ли она вообще?
"Нет. Боюсь, у меня язык не повернётся."
Она ободряюще сжимает мою руку.
"Спасибо, что сказал мне честно."
"Тогда?.."
Я поднимаю голову. Она смотрит на меня с мягкой улыбкой, полной бесконечного сострадания и понимания.
"Не тревожься, дитя моё. Я сама ему скажу."
Я киваю с такой силой, что со стороны это больше походит на низкий поклон прямо сидя на диване.
"Спасибо вам. Для меня это очень много значит," — выдавливаю я.
"Во благо."